05 Желтоқсан, Бейсенбі

Әдебиет

Қарауылбек Қазиев
Қарауылбек Қазиев (1939 - 1984, Шымкент қаласы ауылында туған) - журналист, жазушы.

Стожары






1

Из ничего, из ниоткуда обрушились вдруг, сверкающие как лезвия ножей, потоки теплого света. Уклоняясь, я крепче зажмуривал ресницы, прикрывал глаза ладонью, натягивал на голову простыню — все бесполезно, этой бурлящей лавине света не было преград. Невольное раздражение, возникшее в душе, окончательно взломало тонкую истаявшую полоску между сном и явью, а в следующее мгновение я уже понял, что не сплю и что сон, как ни хитри, больше не вернется.

Вздохнув, я осторожно открыл глаза и снова сомкнул ресницы — солнечные лучи, пробиваясь во все щели, били мне прямо в лицо. Крепко поспал, подумал я, вон солнышко как высоко поднялось.

Отмахиваясь от лучей, я повернулся на бок. Сердито жужжа, большая синяя муха метнулась надо мной, ударилась о стену, притихла. Отдохнув немного, снова ринулась в полет и, как буйный козел на лугу, стала выписывать по комнате замысловатые зигзаги — все искала, но никак не могла найти подходящее местечко для отдыха.

Я забеспокоился, словно кто-то легонько кольнул меня шилом. В доме — тихо, вкусно пахло свежей лепешкой, наверное, мама сутра пекла хлеб. Тихо в доме, а все, что делается на улице, все, что слышится мне, я воспринимаю, как происходящее в другом мире, к которому я вроде бы и не имею никакого отношения. А может быть, я еще сплю? Да нет, я слышу крик и шум играющих детей... На мгновение гомон ребятни перекрыл чей-то властный голос, а чей — я не успел разобрать. Бесконечное гудение майских жуков тоже доносится смутно, как будто слышится во сне, а не наяву.

У порога, играя, затрещал кузнечик — звуки такие, словно кузнечику дали кусок сахара и он с удовольствием хрумкает им. Песня его оборвалась так же внезапно, как и возникла. Был — и нету кузнечика, словно сквозь землю провалился. Но зато в наступившей тишине отчаянно закудахтала соседская курица; несушка так заполошно квохтала, так металась по двору, как будто нечаянно наступила на горячую сковороду. Интересно, долго она будет так орать? Снеслась, наверное, вот и кричит, оповещая о том весь аул и требуя положенного внимания и вознаграждения. Обычно в таких случаях из дома выбегала Назыкен, сыпала из горсти зерно и, ласково приговаривая, успокаивала несушку. Вот и повадила, приучила — ишь, каким дурным голосом, но властно орет, требуя зерна или крошек. Зря надрывается, Назыкен сегодня не выйдет, она теперь далеко отсюда — уехала в горы, к сестре. А жаль... Вышла бы она сейчас, посмотрел бы на нее из окна. А так чего смотреть, ничего на улице без нее интересного нет.

Я вспомнил о вчерашнем вечере, о нашем шумном и веселом гулянии до зари, а вспомнив о вечере, услышал горячий шепот Сагии, да и она сама словно оказалась рядом — иначе откуда бы взяться этому тонкому дурманящему запаху духов? Когда играли в «третьего лишнего», Сагия стояла в паре со мной, смеялась чему-то за моей спиной, а потом пребольно ткнула кулачком в бок;

— Аскер, ты чего такой скучный ходишь?

— Ничего не скучный... Нормальный.

— Э, от меня не скроешь!

— Да что скрывать-то?

— Ай-яй, не соседка ли тут виновата?

— Назыкен?!

— Она, она... Кто же еще?

— Твоим мечтам, да еще бы крылья.

— Полетел бы?

— Куда?

— И-й, хитрый мальчик, но меня ты не проведешь. В Кербулак — вот куда.

— Что я там потерял?

— Сам знаешь — что... Дай-ка пошепчу тебе, как Назукен шепчет.

Она наклонилась ко мне, забубнила на ухо. Я ничего не мог разобрать из ее быстрого горячего шепота — только ежился от сладкой щекотки и отстукал, держа Сагию на руки. А девчонка все шептала и шептала, и то, как она делала это, здорово напомнило мне Назыкен. Было приятно, я готов был слушать ее в слушать, но озорница, растревожив меня, вдруг отстранилась и замолчала. Я попробовал сам заговорить о Назыкен, во хитрая дев-чешка как язык проглотила...

Вдруг грохот, сотрясая стены, ворвался в комнату. Я даже подскочил, не сразу сообразив, что это выкатила на кашу улицу арба горючевоза Токбая. Пустые бочки, сшибаясь друг с другом, гремели на весь аул. За бричкой, конечно же, увязалась ребятня — я слышал свист плети и ругань возчика. Но меня нисколько не раздражает и не сердит грохот, он мне даже приятен, и я догадываюсь — почему? Все просто — на этой бричке уехала в Кербулак Назыкен. Сейчас эта громоподобная телега словно всколыхнула во мне печаль и, сам не зная отчего, я вдруг позавидовал Токбаю. Счастливый, он может, ни у кого не спрашивая разрешения, гонять свою бричку в горы и обратно. И сейчас он даст отдохнуть лошадям, покормит их, нальет бочки и по вечерней прохладе отправится в Кербулак. А там она, Назыкен... Эх, мне бы на месте Токбая быть горючевозом!

Я снова вспомнил вчерашние затянувшиеся игры. Девчонки страшно перепугались, когда все вдруг заметили, что ночь прошла, что на востоке уже слабо заалела заря. Конечно, все они, как одна, тут же разбежались по домам — только мы их и видели. Мне жалко девчонок... Что ни говори, а трудно бедняжкам, нет им такой свободы, как нам, мальчишкам. Все, что ни сделают девчонки, все видно, все об этом узнают тотчас же.

— А, разрази вас гром, негодники! — послышался высокий скрипучий голос, и я сжался в комок, затаился в постели .— Чтобы век не видать вам молока, разбойники!. Это не чужие, не со стороны пришли... Эй, слышите меня, сорванцы? Вот я вам... Эй, шалопай Кульпан, ты дома? Открывай!

Все понятно — громы и молнии метала Тойлыбаева старуха. И я один из тех, кто знал, чем были вызваны эти яростные вопли и устрашающие проклятия. На рассвете, когда наша веселая компания распалась, мы вчетвером взяли под вербой бабкины кубы, забрались в огород и славно попировали. Такого вкусного кумыса мне, честное слово, пить еще не приходилось. Ну, а теперь, как видно, наступила расплата, о которой, озоруя, мы, конечно, и не подумали. Крупный холодный пот выступил у меня на лбу, а голос бабки, набирая гнев и силу, гремел у дверей:

— Эй, Аскербек, чтоб тебя черти в ад утащили, ты чего до обеда дрыхнешь? Бесы там тебя связали, что ли, открой! Открывай, а то двери вышибу! Ой-бой, не дети у нас, а чистые грабители. Что вас, проклятых, в такое-то время заставляет воровать еду? Вы посмотрите, люди добрые, не слышит! А дома, балагур, дома лежит, я знаю... Залил брюхо, налакался досыта, шалопай! Путевый человек не спит до обеда... Чтоб ты задохнулся!

Старуха несколько раз с силой дернула дверь, в сердцах пнула ее ногой. Э-э, подумал я, хоть дом запали, не откликнусь. Этой женщине под горячую руку лучше не попадайся — в порошок сотрет, ногами растопчет.

— Эй, Аскербек, чтоб ты пропал, откроешь или нет? Я тебе говорю... Ну, погоди, холера, не будь я Болдырган, если три шкуры не спущу с тебя, кот блудливый. Погоди, вечером придет мать, тогда узнаешь, с кем шутишь, чтоб мухи тебя съели! Керосин вам в горло, сорванцы! Бог накажет вас, да обернется вам ядом то, что пили... Чтоб не встать тебе с места...

Последние слова, кажется, прозвучали потише и не на той высоте. Гнев иссяк, ярость, наверное, лишила бабку сил. Еще раз дернув дверь, она, бормоча проклятия, ушла — кажется, к дому Дамбая направилась. Ясно, теперь она устроит выволочку Манарбеку. Дай бог тебе, здоровья, бабушка, а то я уж думал, что мне и до вечера из дома не выйти.

Но одного старуха все-таки добилась — настроение мое, честно говоря, испортилось. Нет, проклятий старой Болдырган я не испугался, они от меня отскочили, как горох от стенки, просто совестно стало, я вспомнил маму, увидел ее строгие и всегда чуточку печальные глаза, услышал ее голос: «Сынок, как бы трудно тебе ни пришлось, чужого не тронь, нитки чужой тайком не бери...»

Валяться расхотелось, и я встал, подошел к окну. Старой Болдырган не слышно — успокоилась, а может, зашла к кому-нибудь пожаловаться. Спокойно и на всей улице. Дело к полудню, и тени, длинные поутру, стали короче, съежились, будто ноги под себя подобрали. Во дворе Калдыбая пыхтит самовар, выталкивая из себя жиденький дымок. Дым, поднимаясь, долго не держится, рассеивается в горячем воздухе.

Черный калдыбаевский пес крутится посреди двора, как волчок, где голова, где ноги — не поймешь. Он пытается достать вцепившуюся ему в хвост черную злую муху и крутится бешено, клацая зубами, но муха, видать, крепко вцепилась и улетать с хвоста так вот просто не собиралась. Бедный пес, сообразив это, заскулил и юркнул под бричку, в тень.

Надо бы поесть чего нибудь, но есть совсем не хотелось. Больше того — при мысли о еде меня слегка замутило, и я с минуту стоял выпучив глаза и широко зевая, как рыба, выброшенная на песок. Не иначе, как от кумыса такое.

В комнате было прохладно, а вышел из дома, как в пекло попал — густым жаром обдало лицо, руки, босые ноги. Прихватив тяпку, я отправился в огород на неравную битву с сорняками, которые, если честно, давно сидят у меня в печенках. Уж как-то так повелось, что каждое лето я не выпускаю из рук тяпки. Весь огород, двадцать пять соток, засеян у нас кукурузой, а работник в доме — я один, маме некогда, она день-деньской на колхозных полях пропадает. А каково одному? От зари до зари вожусь в огороде, хожу по кругу, как слепой конь. Боже, до чего нудная работа! Один сорняк ничего, рубанул — и нет его, а у другого корни, как щупальцы, во все стороны под землей тянутся. С таким повозишься! Вроде бы — убрал его, а через час вернешься — сорняк на месте. Да еще новые появились, из-за комков земли выглядывают, словно в прятки с тобой играют. И растут, проклятые, так быстро, что только успевай тяпать. А попробуй оставь, не сруби вовремя, они в три дня забьют и замордуют молоденькую медленно растущую кукурузу, все у нее отнимут — и солнце, и воду.

На огороде — душно. Земля ссохлась, от нее, как от раскаленной печки, веет нестерпимым жаром. Перед севом огород бороновали, но плохо, крупные комья остались. Теперь они затвердели, стали крепче железа и тяпка, с трудом разбивая комки, звенит и едва не вырывается из рук.

Я быстро устал. Пот и пыль, мешаясь, неприятно саднили кожу, разгоряченное тело требовало отдыха и прохлады. Я оперся на тяпку и подумал — почему бы не махнуть на канал? А что? Искупнусь разок — и назад. Но... я знал, что, стоит мне забраться в воду, пиши пропало дело, я надолго обо всем на свете позабуду.

Вздохнув, перевел взгляд на далекие горы. Знойное марево так странно преображает их — ощущение такое, словно смотришь на горы сквозь цветную призму. Хребты, ломаясь, становятся похожими на каких-то диковинных сказочных зверей. А вон тот двугорбый хребет на глазах превратился в громадного скорпиона — скорпион припал к земле и медленно ползет, подрагивая желто-зеленым хвостом.

Интересно смотреть и на поезд, плывущий в мареве. Издали он похож на старый ободранный рыдван. И кажется, что вагоны, расцепившись, идут сами по себе — то один из них пропадет вдруг, то другой, а вот и паровоз пропал, растворился в миражное зное.

Жарко... А в Кербулаке, говорят, по вечерам и в шубе замерзнешь. Как там сейчас Назыкен? Холодно ей, наверное, в своем летнем платьице...

На улице, вынырнув из зеленой кущи молодых деревьев, показался Зелим. Зелим — чеченец. Высокого роста, худой, он года на два старше меня. В нашем ауле Зелим первый драчун, дерется со всеми и по любому поводу. Однажды он ударил меня только за то, что я отказался помочь ему написать письмо Оналбековой дочке. Мы все побаиваемся Зелима, потому что дерется он не признавая никаких правил, бьет всем, что под руку подвернется. В шутку мы с ним боролись несколько раз, и я-то быстро понял, как одолеть Зелима. Потяни к себе, рвани в сторону — и он на земле. Но все же ребята избегают с ним драться. Есть в нем какая-то скрытая сила, злобная, как у затравленного волка.

Я только взглянул на Зелима и отвернулся, сделав вид, что не заметил его. Не тут-то было — он сам подошел ко мне. Постоял, глядя, как я тяпаю, и презрительно сплюнул под ноги:

— Женская работа, Аскербек...

— Ты не будешь нохчи1, если другое скажешь.

Я разогнул ноющую спину и пожал протянутую Зели-. мом руку. Судя по виду, у него сейчас не было желания драться. Хорошо, а то я, признаться, уже приготовился к схватке.

— Сорняки еще не поднялись, — Зелим пнул ногой ком земли. — Чего зря стараешься?

— Зачем ждать? Так и так мне тяпать придется.

— Айда на канал... Искупаемся.

— Что-то не хочется... — Не жарко. И полоть надо. Зелим помолчал, глядя на меня зелеными, слегка навыкате глазами. Несколько раз сглотнул. Большой кадык, чуть не разрезая горло, дернулся вверх и вниз, и я подумал, что как бы Зелим не подавился им. Ничего, обошлось... Парень хрипло кашлянул, пожевал губами:

— На заработки хочешь пойти?

— А куда?

Если саман делать, не пойду, решил я про себя, мне эта работенка ни к чему.

— В горы пойдем... Сено косить. Вчера встретил меня Несипбай, бригадир... Чем зря болтаться на улице, говорит, поработайте, помогите колхозу. Да и вам — польза, деньги еще никому не мешали. Не веришь? Голову даю на отсечение, если вру.

Он энергично полоснул ребром ладони по горлу. Клянется. А когда Зелим клянется, верить ему можно. Сердце мое забилось, предложение Зелима обрадовало меня. Поехать в горы, значит, оказаться в двух шагах от Назыкен... Я моментально полюбил Зелима, драчун в эту минуту показался мне очень приятным человеком и симпатичным парнем, хотя на самом деле Зелима красавцем не назовешь — уж больно велик у него горбатый веснушчатый и почему-то всегда синий нос.

— А в горы... куда пойдем?-спросил я уточняя.

— Только не в Балажайсан и не в Теректы... Повыше заберемся.

— В Кербулак?— я придержал дыхание.

— Точно... Туда поедем. Полтора трудодня на каждого — чем плохо?

— Не возьмут нас.

— Почему? Я что, Несипбая за язык тянул? Он сам сказал, что Жаппара сватал, да тот не хочет. Он пастухом пошел, личный скот гонять будет.

— Когда же поедем?

— В конце недели.

— Слушай, Зелим, а давай сегодня!

Нетерпение охватило меня. Надо сдать яички, мелькнула мысль, и купить Зелиму папирос. Он это дело любит, заядлый курильщик.

— Зелим, ты знаешь, приехал горючевоз Токбай. Вечером наверняка обратно в горы отправится. Пойдем к нему, он, наверное, не откажет, возьмет нас с собой. А до этого заглянем к Кульдары, я куплю тебе папирос. В подарок...

— Деньги есть?

— Найдем!

От радости Зелим взбрыкнул, как лошадь, и неожиданно пустил воздух. Замер, грозно вытаращив на меня зеленые глаза, в глубине которых сразу загорелся злой огонек. Я сделал вид, что ничего не произошло, и Зелим успокоился.

— Молодец, Аскер!-он с силой хлопнул меня по плечу.-Ты настоящий мужчина. Будем друзьями!

— По рукам!

Мы уплели пальцы и трижды, по-мужски, тряхнули друг другу руки. Вечная и верная дружба была, таким образом, установлена и скреплена пожатием.

2

Дом Токбая — на том конце длинной улицы, куда мальчишки нашей стороны в одиночку не захаживали. Пойдешь один — наподдают, а что делать? Не ходи коза в чужое стадо, не будешь битой.

Особенно настырен во вражеском стане мальчишка по прозвищу «кара макау»-черный немой. Он идет в драку, сдвинув фуражку козырьком назад, наступает яростно и в такую минуту очень похож на буйного драчливого козла. Когда бы его ни встретил, вечно он задается, вечно грозит кому-нибудь. Но он из тех, про которых говорят — молодец против овец, а на молодца и сам овца. С теми, кто хоть немного посильнее его, черный немой не дерется, напротив, ищет с ними дружбы.

И сейчас, завидев меня, драчун мигом повернул кепку козырьком назад и угрожающе двинулся навстречу, но, заметив Зелима, остановился и моментально присмирел. Угодливо улыбаясь, протянул чеченцу руку, но Зелим длинной, как кочерга, ногой дал черному немому пинка.

— Ай!-тот вскрикнул.— В чем моя вина?

— Не знаешь? А вон — поправь фуражку.

— Хорошо, поправлю... Сейчас.

Поспешно перевернул кепку и, пятясь, стал отступать. Зелим нацелился дать еще одного пинка, но мальчишка увернулся и рванул к дому, крича на всю улицу:

— Ойбой, мама! Убивают!

— Так тебе и надо!— Зелим весело смеялся, довольный случайной стычкой.

А мне было не весело, мне как-то не по себе стало. Черного немого я не жалел, ему, и вправду, так и надо, но и к Зелиму я внезапно почувствовал неприязнь. Нашел, кого бить... Не велика честь от такой победы.

В последнее время я старался избегать драк. Я не трус, но отчего-то незаметно и сразу потерял интерес к прежним и привычным забавам, отдалился от них, как отдаляется от нас, перевалившее гору, эхо кокпара. И вот теперь мне стало не по себе от шума и крика, поднявшегося по вине Зелима. Эх, собака, думал я, лучше бы с тобой не связываться... Хороши вы с черным немым оба, один другого стоите.

Неожиданная и глупая стычка взбаламутила мою душу — так баламутит тихую воду брошенный камень. Я так расстроился, что досада на Зелима мешала мне с прежней радостью думать о Назыкен... Ладно, главное для меня сейчас — добраться до гор, со всем остальным разберемся позже.

— Зелим, пошли скорее. А то плетемся, как ленивые ишаки.

— Пойдем... А этому... я еще покажу! Смотри, что делает, а?

Черный немой, чувствуя себя на собственном дворе в полной безопасности, корчил мне угрожающие рожи. Таращил глаза, стискивал руками горло, бил кулаками по лбу, махал руками, словно удары наносил. Все понятно — попадись, мол, ко мне в руки, изуродую, как бог черепаху, в песок разотру, хребет сломаю.

Я не боюсь, конечно, и мне до его угроз нет никакого дела. Пусть себе кривляется, когда встретимся, посмотрим — кто кого? А сейчас меня торопит к дому Токбая радость скорой встречи с Назыкен. Радость и еще... волнение. Неизвестно, как примет нас Токбай. Может и от ворот поворот дать, скажет, что в горы дорога дальняя, а кони — не двужильные... Ну, а если откажет, что делать? Пешком? Можно, конечно... Однажды Киргизбай пешком пришел в аул из Кербулака. Оставил там трактор, а сам на своих двоих притопал. Ну и мы дойдем... Самое многое — два дня пути. По дороге чабанов много встретится, с голоду умереть не дадут.

Да, но еще оставался Зелим — как он посмотрит, согласится ли? После того, как я купил ему две пачки «Севера», Зелим заметно подобрел ко мне, шутит, дружески похлопывает по плечу, да и взбучка, какую он задал черному немому, тоже знак приязни, хотя такое проявление дружбы мне лично не по душе. Но тут уж ничего не попишешь — Зелим таков, и переделать его трудно. В общем-то, он может и согласиться рвануть в горы пешком, но может и заартачиться. Нет у меня уверенности в том, что новый друг поймет и поддержит меня.

...Токбай был дома. Он полулежал на стеганом одеяле, разостланном в тени урючины, и пил чай. Завидев нас, сощурился:

— А, Залым2, шалопай, откуда явились? С чем пришли, гости дорогие, верно, опять напроказили?

Хозяин дома шутил, значит, подумал я с радостью и надеждой, у него хорошее настроение. В глубине сада я заметил и лошадей; животные лениво пережевывали зелень и били себя по бокам хвостами, отгоняя надоедливых мух.

Я незаметно огляделся — ага, и бричка здесь. Бочки, видимо, полнехоньки — я уловил свежий, резкий и приятный, запах керосина.

— Я не Залым, ага, а Зелим, — мой друг протянул Токбаю сразу обе руки: я тоже вежливо и почтительно поздоровался с хозяином.

— Как так не Залым? Разве не тебя весь аул клянет? Там одно натворил, здесь — другое... О добром человеке и молва добрая, А о тебе — худая.

— А, злые языки! — Зелим обиженно отмахнулся. — На каждый роток не накинешь платок.

— Какой шустрый, а... Хороши слова, да не к месту сказаны,— Токбай подвинул пиалушку дочке, и девчонка, откинув косички за спину, схватилась за чайник.— Так... ладно. Куда путь держите?

— Мы к вам, ага!

— Что, дочку сватать пришли?

— Нет... Возьмите нас в горы.

— Зачем?

— Сено косить?

— А?! — Токбай грязным поясным платком промакнул на лбу пот, допил чай и снова подал пиалу дочке. — Какая же от вас работа, сорванцы?

— Сам Несипбай просил.

— Нашел большеротый работничков... Ты тоже поедешь? — Токбай взглянул на меня.

— Да, — я снял фуражку, переступил с ноги на ногу, чувствуя, как замирает мое сердце — неужели откажет?

— Это ж... сколько тебе лет?

— Пятнадцать. Шестнадцатый даже, — я прибавил почти два года.

— М-мм... денег, значит, захотелось подработать?

— Да, ага...

Я хотел добавить, что маминых денег всегда не хватает, вот и решил, дескать, помочь ей, но Токбай опередил меня вопросом:

— Матери знают?

— Конечно! — чуть ли не в один голос подтвердили мы. — Они и посоветовали к вам пойти.

Не знаю, как у Зелима, а моя мама пока что ни сном ни духом не ведает о моем решении. Ой-ей, что завтра будет, когда узнает. Моя мама и в горы может прийти, хотя... нет, в такое горячее время едва ли ее отпустят. Поругается немного, поворчит и махнет рукой. Да и потом — не гулять же иду я в горы...

— Что ж, товарищи мужчины, повезу вас, но при одном условии. — Токбай важно поднял палец. — Работать у меня по-стахановски! А если шалость надумали, сразу признайтесь, иначе обоим уши оборву за обман.

— Не хуже других поработаем... Понимаем, раз взялись...

В эту минуту мы были готовы наобещать горы и даже больше, но Токбай жестом остановил нас и пригласил к дастархану. Девочка подала нам пиалушки с чаем, мы, не торопясь, как и положено взрослым людям, выпили его. Хозяин еще раз утерся платком и подал знак дочери убирать.

— Ну, хлопцы, — Токбай с кряхтеньем поднялся, — ведите коней. Выезжать, так засветло.

Мы с Зелимом вскочили и наперегонки припустили к лошадям. Неужели эти клячи, подумал я, оглядывая коней, довезут нас всех до самого Кербулака? Кожа да кости... Понурились, бедные, спят стоя, а у слезящихся глаз роем вьются синие мухи. Кони, как мне показалось, взглянули на нас не очень дружелюбно — догадались, наверное, зачем мы пришли.

Я повел гнедого Мерина, а Зелиму досталась рыжая лошадь. И двух шагов не прошли, как эта рыжая бестия изловчилась и цапнула меня за плечо, да так больно, что я не сдержался и вскрикнул. Ой, и здорово же тяпнула, проклятая, волкодав, а не лошадь, нож тебе в горло!

Охая, я держусь за плечо, кляну рыжую на чем свет стоит, а Зелиму хоть бы что, упер руки в бока и заливается, хохочет:

— Что, Аскербек, острые зубы у рыжей? Как она тебя!

В голосе Зелима — радость, а мне обидно, что он так радуется. Над чем смеется? Левое плечо у меня огнем горит, ломит — спасу нет. Но от Токбая я успел скрыть навернувшиеся на глаза слезы и, через силу улыбаясь, сказал:

— Пустяки... Совсем и не больно.

— Беда! — Токбай сокрушенно покачал головой. — Не любит рыжая мальчишек... Наверно, какой-нибудь озорник вроде тебя обидел коня, вот он и запомнил... Больно?

— Да нет.. Пройдет сейчас.

— Теперь остерегайся его... Видишь — уши прижал, скалится. Собака — не конь... Вон хомуты лежат — несите их...

Я поднял хомут, и острая боль пронзила плечо. Украдкой оглянулся — нет, Токбай ничего не заметил. Как бы ни было больно, нельзя подавать виду. Заметит Токбай — без разговоров дома оставит, не возьмет. А когда еще подвернется другой такой счастливый случай оказаться в горах. И я, стискивая зубы, терпел боль, стремглав бросался выполнять любую команду Токбая.

Втроем с подготовкой к отъезду управились быстро. Токбай тяжелой ладонью приласкал свою черноволосую молчаливую дочурку.

— Прибери, милая, дастархан, посуду вымой. Дверь в дом держи закрытой, чтобы собака не забежала. За скотом приглядывай... Ближе к вечеру вскипяти чай для мамы, она с работы придет усталая... Вот так, маленькая, все хозяйство на тебе остается, ты уж смотри получше...

Токбай разобрал вожжи. Кони поднатужились, и бричка, скрипнув колесами, выкатила на улицу. Мы отправились в путь.

3

Зной еще был силен; но заметно поредели золотистые ресницы солнца, и оно уже не так яростно поливало землю огненным взором. Еще дышала теплом мягкая пыль, но дело все равно подвигалось к вечеру, еще час-другой — и с гор повеет в долину спасительной прохладой.

Токбаевские лошади только на вид казались такими заморышами. Тяжелая бричка словно придала им силы, кони разогнали ее, разошлись и ровной рысью бежали по степной дороге. Рысаки наши, всхрапывая, прядали ушами, глаза их, что недавно слезились, очистились от болезненной мутной влаги. Рыжий злюка иногда, выворачивая голову, косился на меня, словно спрашивал — ну, как, Аскербек, хорошо идем?

Токбай с Зелимом устроились впереди, а я примостился на задке брички, стоял, держась за бочки. Можно было, конечно, сесть, но мне нравилось так — и трясет вроде бы меньше, и ветерком обдувает. Хорошо!

Едем быстро... И вот уже позади — канал, соскучусь, но которому и бросив на произвол судьбы колхозный трактор, ушел из Кербулака Киргизбай. Вода в канале — не быстрая, на ровной глади кружатся омуты — иной на спокойной воде и не заметишь сразу, такие вот скрытые смерчи очень опасны.

Для нас канал — любимое место, а для матерей — наказание, источник постоянных тревог и опасений. Но что мальчишкам мамины тревоги?! С утра, не успев открыть глаза, мчимся на канал и с ходу, толчком с берега, врезаемся в ласковую воду. И забываем обо всем на свете, плещемся до тех пор, пока хворостиной не погонят нас домой. А случается и так, что чья-нибудь мама, ухватив за вихры своего озорника, тут же на берегу устраивает ему публичную порку, приговаривая: «А, холера, смотри посинел весь... Изведет тебя вода, всю кровь высосет, а кому горе, паршивец, кому, как не матери...»

Порка еще не самое страшное. Вечерами приходится похуже. От воды, пыли и ветра ноги наши покрываются сплошными цыпками, густой коричневой паутиной глубоких трещин. Ой-ей, до чего же больно становится, когда мама смазывает ноги свежей сметаной. Словно тысяча раскаленных иголок впивается в ноги, слез никак неудержать, а мама втирает сметану и еще сердится, ворчит: «Так тебе и надо, неслушник... Не ори, разбойник, все равно ведь завтра с утра на канал завьешься. Нравится купаться — вот и терпи...»

Мама была права — наутро, сбегая на канал, и не вспоминаешь о боли и перенесенной пытке. Однажды я ваял и спрятал в камышах косынку Назыкен. Злого какого-то умысла у меня не было, просто хотел, чтобы Назыкен? разыскивая пропажу, заговорила со мной, пошутила. А получилось все наоборот — девочка обиделась и рассердилась. Глаза ее потемнели. Прикрыв платком маленькие, с урюк, груди и вздернув небольшой нос, ова бросила мне, как кипятком ошпарила:

— Зачем — чужое берешь? Я не собиралась играть с тобой... Смотри-ка, на что рассчитывает.

После этих слов я чуть от стыда не сгорел и, ковыряя пяткой землю, готов был, честное слово, сквозь нее провалишься. Даже сейчас, вспоминая ту глупую шутку, краснею, как будто сотворил тогда что-то постыдное и запретное.

...Позади нас, над аулом, опускаясь на него и рассеиваясь, клубится пыль. Ее взбивают коровы. Бредут медленно и над каждой из них словно белый платочек покачивается. Сверкая белизной, плывет в последних лучах заходящего солнца и стремится уйти за горизонт пушистый клочок облака.

Под железнодорожное полотно наша бричка нырнула в тот момент, когда по мосту, над нами, твердо постукивая колесами, мчался, как стрела, товарный поезд. Стрела пролетела, запах гари и железа недолго оставался в воздухе, ветром его отнесло в сторону. А перестук колес еще долго слышался, и долго еще подмигивал нам зажженный на последнем вагоне красный фонарь. Но вот и он погас, как будто, устав светить, решил отдохнуть и на время смежил ресницы. Только эхо, взрывая вечернюю тишину, широко летело по степи, и все пространство наполнилось гулом, похожим на гул разлившейся в половодье реки.

За железнодорожным полотном началась уже горная жесткая дорога. Она, то карабкаясь на большие и малые холмы, то ныряя с их зеленых склонов, раскручивалась под колесами нескончаемой лентой. Ни аула поблизости, ни даже чабанского домика. И до Кербулака еще далеко, а время не ждет, вот уже и ночь опустилась на землю и

все вокруг потонуло в темени. Но ненадолго. Вскоре опять посветлело — это зажглись одна за другой звезды, и с каждой минутой их становилось все больше и больше. Они так густо усылали небо, что в нем не нашлось бы места и для иголки. Теснясь и приветствуя друг друга, звезды улыбчиво мерцают и время от времени вспыхивают, как огоньки, раздуваемые ветром. Ничто, наверное, так не волнует меня, как эта незатихающая игра звезд, и я могу подолгу смотреть на них, весь охваченный какой-то безотчетной волнующей и немного грустной радостью.

— Эй, Аскер, ты жив?

Я вздрогнул — так неожиданно прозвучал в ночной тишине голос Токбая.

— Живой.

— Спишь, что ли?

— Нет, просто так сижу.

— Ну, сиди...

Токбай ничего больше не сказал, повернулся к Зелиму. От скуки, наверное, они всю дорогу болтают о всякой всячине. Больше говорит Зелим, а Токбай, слушая, хмыкает., не веря зелимовским россказням, похохатывает: «Ох, и мастер врать, сорванец, чтобы ты подох!» Зелим при этом горячится: «Ей-богу, правда, ага! Не сойти мне с места, правда. Да пропади моя голова, если вру...»

Потревоженный Токбаем, я от нечего делать тоже стал прислушиваться к рассказу Зелима.

— Ага, вы знаете старика Ахмета, аккойлинца, он живет рядом с Кульдары, — начал Зелим. — Хрыч и жадина, каких мало... День и ночь сидит на своей бахче, дрожит за каждую дыню. Спит и ест на огороде и намаз там же справляет. Скряга, что там говорить. Так вот, у старого хрыча прошлым летом такие арбузы выросли — закачаешься! Каждый с большой черный котел. А дыни — с теленка... Можно ли утерпеть и не забраться хоть разок на такую бахчу? Но как заберешься -старый скупердяй всегда начеку. Мы еще далеко, а он уже за палку хватается — и к нам. И орет так, что в Кербулаке слышно. Очень мы разозлились и поклялись — не будем спать до тех пор, пока не накажем вредного аккойлинца...

Зелим, переводя дыхание, помолчал, потом сплюнул в пыль и продолжил рассказ.

— Однажды в полночь мы вдевятером подкрались к огороду Ахмета. Залегли у дувала и выжидаем удобный момент. Но этому старику и ночь не в ночь. В белых штанах и в белой рубахе он бродит по огороду, поливает его. Мы, конечно, еще больше разозлились — старый козел всю ночь может эдак бродить, а мы лежи тут, уткнувшись носом в дувал, и жди понапрасну. Что-то надо было придумать, но что? Придумал Манарбек. Давайте, говорит, перекроем воду в арыке, отведем ее в сторону... Хитро придумал парень, и мы в один голос поддержали его. Разбились на две группы — одна ушла перекрывать воду, другая осталась на месте. Лежим и ждем, что будет... Смотрим — старик заметался по бахче, размахался руками. Потом, бранясь, двинулся вверх по арыку, а мы только того и ждали. Ворвались на бахчу, и пошла потеха. Срываем арбузы и дыни, на бегу раскалываем их, захлебываемся сладким соком... Больше, конечно, в такой суматохе разбили, чем съели. Вдруг — свист, а за ним вопль — полундра! Это Рахтай — он в карауле стоял — подал нам сигнал. Глядь — а старик, вот он, рядом. Мы, прихватив кто арбуз, кто дыню — врассыпную, как тараканы от света. Где там старому угнаться за нами! Отстал, только проклятьями вдогонку сыпал. Но от ругани еще никому больно не было, зато дыни оказались вкусными и сладкими, как мед. До сих пор забыть не могу...

— Шалопай, ты и есть шалопай... Что, рога у тебя выросли, или другой какой прибыток от хулиганства поимел?

— Хватит того, что наелись досыта! Животы, как барабаны, гудели.

— Чтоб ты подавился, дурень! Не скалься, проклятье старика еще найдет вас.

— Э, ничего не будет! Да мы каждый день, то есть, каждую ночь на бахчу идем и хоть бы что... Живем.

— Ишь, он еще и похваляется, холера!

Меня в набеге, о котором рассказал Зелим, не было. Я в то время с дедом Махатом уезжал на Чу сено косить. Не знаю, как Токбаю, а мне было неприятно слушать Зелима, его похвальба раздражала меня до неприязни. Обидел старого человека и гордится, как подвигом. Противно слушать...

Зелим достал пачку «Севера», щелчком выбил папиросу и закурил. Едкий дым ветром нанесло на меня, и я задохнулся, закашлялся, а Токбай недовольно проворчал.

— Чтоб ты сгорел когда-нибудь... Осторожнее, бричку запалишь. Забыл, что везем?

— Не бойтесь, я знаю, как надо. В кулак курю.

Зелим скорчился на сиденье, наверное, он прикрывал огонек ладонями, а когда затягивался, то склонялся головой чуть ли не до колес.

— Куришь с малых лет, — Токбай осуждающе покачал головой. — В носу свербит, что ли, то и дело за папиросу хватаешься.

Зелим промолчал.

Кони наши притомились и сменили резвую трусцу на медленный усталый шаг. Токбай не беспокоит их плеткой, лишь иногда, да и то по привычке, поддернет вожжами. Кони тяжело ступают по жесткой дороге, колышут гривами, порой чутко вскидывают головы, словно прислушиваются к звону кузнечиков.

Кузнечиков здесь видимо-невидимо. Еще на закате они завели свой бесконечный звон, с каждой минутой он набирает высоту и силу. Когда кони, задирая хвосты, ненадолго останавливаются и бричка перестает скрипеть, тогда ничего и не слышно вокруг, кроме этого звона, свободно гуляю